Собственно, методы моего Светлого Оппонента в случае его победы были сходными. Восстановив разрушенное и укрепив власть, он ничего не мог поделать с баронствами Тьмы и герцогствами Мрака, которые благоразумно сдались на милость победителя. Карать сдавшегося было невыносимо для его природы. Он прощал, отпускал грехи и довольствовался убеждением, где требовался меч, проповедями вместо огня и увещеваниями взамен кнута. Лишь когда упрямцы зарывались, наступая Белому Владыке на все мозоли разом, в ход шли могучие алакритасы, суровые кандиды, возвышенные белларумы с огненными мечами, а также когорты альбасанктусов, витагаудов, люкс-дефенсоров и бонусов в сверкающих доспехах.
— Ты всегда был мудрее меня. Наверное, потому, что сердце мудрого — в доме печали, а это твой дом. Я же неизменно лелеял надежду закончить партию раз и навсегда. У каждого свои слабости. И однажды на меня снизошло озарение, будь оно неладно. Если природа всех существ изначально, в самой своей основе, добра — как я искренне полагал! — если в ней нет места тьме, а тьма привносится снаружи, во время насилия…
Пока он грустно молчал, глядя поверх игральной доски, я наведался в отвратительно светлый подвал, нацедил из бочки кувшин амонтильядо и вернулся. Налил ему кубок, поднес и машинально взглянул на доску.
Там был пат.
— …короче, я пришел к странному выводу. В случае моей победы само наличие в мире Белого Владыки делает невозможным всеобщее Царство Добра. Я — инструмент насилия. Сопротивляясь моему давлению из сословных, принципиальных, территориальных, религиозных или просто вольнолюбивых соображений, часть существ не имеет возможности проявить истинную природу. Которая, как мы уже выяснили, изначально добра.
— Отличный парадокс. Твое здоровье!
— Спасибо. Тебе нравится эта теория?
— В целом, изящно. Кроме исходной посылки.
— Я знал, что ты оценишь.
— И как же ты воплотил теорию на практике?
— Я ушел. Совсем. Позволив сокровенным зернам проявиться во всей прелести урожая.
Я не стал спрашивать, как ему нравится урожай. Добивать павшего в моих привычках, но даже у Зла бывают минуты слабости.
— А благие воинства Света?
— Скрылись в Лилии. Говорю ж: инструмент насилия…
— М-да. Люблю теоретиков, погибших правды ради. Ибо их есть. Ну и как нам теперь, по твоей милости, эту кашу расхлебывать?!
— Не знаю. Все так безнадежно перепуталось… — он вдруг выпрямился. Сверкнул ослепительным, памятным мне по былым дням, взглядом. — Что ты сказал?! Нам?!
После этого мы оба долго молчали. Затем, не сговариваясь, потянулись к доске, где царил вечный, безнадежный, бесцветный пат, — и смешали фигуры.
— Когда начнем?
— Немедленно!
Стена вставала над миром. Величественная в неумолимости рока. Два цвета, которые лишь в страшном сне могут смешаться друг с другом. Враг с врагом. Сохранив первозданную чистоту. Впервые от начала времен — плечом к плечу. Вместе. Черное и белое. Воинства Света и легионы Тьмы. Беспощадные мортиферы и светозарные белларумы, мрачные феррорки и благородные альбасанктусы, зловещие либитинии и вдохновенные кандиды, смертоносные инфернефусы и гневные алакритасы, ощерившиеся бестистраги и полные решимости люкс-дефенсоры…
Стена вставала над миром. Готовясь очистить лицо бытия от мерзкой накипи, бурой пены, скопища уродцев, презревших величие идеалов, опозоривших грандиозное противостояние Порядка и Хаоса, Добра и Зла, Тьмы и Света.
Пестрое, как трико шута, болото дрогнуло, попятилось в ужасе — и вдруг, словно устыдившись собственного малодушия, остановилось. Загнанная в угол кошка выгнула спину. Вздыбила шерсть. Полыхнула по хребту кроваво-алой полосой. А над ней уже вздымалось яростное, оранжево-охристое пламя, вскидывая выше — еще! еще выше! — лимонную желтизну. Сквозь желтые барханы пустыни проросла изумрудная зелень лесов, и пронзительно-чистая лазурь раскинулась над лесом, переходя в глубокую синеву. Фиолетовая корона поздних сумерек венчала творение. Стена против стены. Радуга — против черно-белого.
Мир принял вызов.
Две стены тронулись с места.
Сошлись.
— Да буду Я!
Кошмар отпускал неохотно. Кипел, содрогался; затихал. Приснится же такое! Неизведанное чувство терзало сердце (у меня уже есть сердце?!); темное и вместе с тем чужое, оно вцепилось в добычу острыми коготками.
Страх.
Я боялся проснуться.
Выйти наружу.
Узнать ответ.
Из личной коллекции сплетен Эдварда II, литературная обработка Феликса Думцкопфа, королевского сентенциографа. Копия с высочайшего позволения передана Гувальду Мотлоху, верховному архивариусу Надзора Семерых, для сохранения в веках. Публикуется согласно эдикту «О частичном просвещении», после письменного согласия частных лиц, имеющих касательство.
— Томас Биннори? — переспросил молодой казначей.
— Совершенно верно!
— Бард-изгнанник?!
Казначея звали Август Пумперникель. Был он молод, нагл и непосредственен, как всякий избалованный удачей юнец, а также талантлив, как дьявол. Подкидыш, безвестный сверток в приюте для сирот, тринадцати месяцев от роду Август по совокупности признаков был отобран скопцами-арифметами из Академии Малого Инспектрума, где и прошел восемнадцатилетний курс обучения. После чего, отказавшись от почетной кастрации, без которой место на кафедре Академии для выпускника запретно, Пумперникель вступил в должность главного казначея Реттии, был обласкан Эдвардом II, покровителем талантов, и возгордился сверх меры. Гордость молодого человека имела под собой основания. Август мог сосчитать капли в море и шерстинки в хвосте любимого ослика принцессы Изабеллы Милосской, вспомнить сумму недоимок по округу Улланд за позапрошлый год, с точностью до двух-трех грошей, и — о чудо! — без промедления указать текущую задолженность по выплатам столичным мусорщикам и золотарям.